..Уроки я учил, устроившись со
всеми удобствами: подо мной край
сундука, придвинутого к стене, под
ногами перекладина стола, под
локтями сам стол, упирающийся
мне в грудь боковиной
столешницы. Чуть скосил глаза —
видишь, что делается перед
хозяйственными службами, на
крышах, в том числе на
Мирхайдаровом бараке, на
металлургическом заводе и в небе
над ним и над бараками. А чтобы
увидеть свое лицо, нужно
повернуться и достать
подбородком до ключицы. На
деревянном угольнике, накрытом
кружевом, связанным мамой из
ниток десятого номера, стоит
зеркало: в него и глядись досыта на
свои выпуклые глаза (за них меня
дразнят Глазки-Коляски), на косую
челку, на разнокалиберные уши. В
зеркале я вижу отражение
розового целлулоидного
китайского веера и раскрашенной
фотокарточки, где мы с мамой
прижались друг к другу плечами и
где между её дисковидным беретом
и моим пионерским галстуком есть
красный перезвук — оба
затушёваны фуксином. Бабушка
терпеть не может, когда я
«выставляюсь в зеркале». Она
думает, что я из-за этого с
ошибками выполняю задание по
письму. Раз я пишу, все это для
бабушки — «по письму».
.....Её нет дома. Поверх будки я
вижу, как она из огромной кучи
каменноугольной золы выбирает
колючки кокса. Оборачивайся в
зеркало, сколько твоей душе
желательно. От холода в комнате у
меня химически-синие губы. Но я не
обращаю внимание на холод. Я
гадаю о том, сравняются ли мои
уши, как выровнялись в последние
годы зубы, валившиеся прежде
друг на дружку. Я загибаю
пальцами уши и пристально их
исследую, затем замечаю, что угол
над зеркалом весь в «зайцах» —
промёрз. И мне становится
радостно: нашим под Москвой и в
Москве тепло, все в ватном, в пимах,
в полушубках, только у нас, в
одном городе, в помощь фронту
собрали эшелон зимних вещей и
обуви. Счастливчик, кому достанутся
мои валенки, скатанные дядей
Мишей Печеркиным. Хорошо, что
дядя Миша сработал великие
катанки. Теперь у кого-то ноги, как в
доменной печи. Дядя Миша
недоросток, а любит все крупное:
жену взял чуть ли не вполовину
выше себя, на охоту ездит с фузеей
восьмого калибра и пимы валяет на
богатырей. Правда, сыновья
получаются в него.
.....Из-под щепки, которой бабушка
орудует в куче, вырывается зола.
Если стать голубем и лететь
навстречу сегодняшнему ветру —
через какое расстояние устанешь?
.....Ну, да ладно. Надо браться за
алгебру. Какие-то индустриальные
математики придумывают задачки.
«Из пункта «А» в пункт «В» вышел
поезд...», «Из бассейна, объемом... в
бассейн, объемом...» Неужели
нельзя: «Со станции Карталы в
город Магнитогорск вылетел
голубь...» А ведь я не знаю, с какой
скоростью летают голуби. Разная у
них, конечно, скорость. Среднюю,
разумеется, можно высчитать. А то
всё машины, агрегаты, ёмкости.
.....Бабушка начала дуть в
побурелые от золы матерчатые
варежки. Сейчас думает про себя:
«Оту́товели рученьки мои». Она
вздрагивает там, на ветру. И тут же
по моей спине прокатывает волна
озноба. Она мерзнет, а я не решаю
задачу. Не решить к её
возвращению — рассердится.
Склоняюсь над тетрадью. От
бумажных листьев и от клеёнки
исходит почти жестяной холод.
Скорчиваясь, как бы ужимая себя к
очажку тепла, находящемуся в
груди, я согреваюсь. И вдруг до
моего слуха доклевывается
стукоток, мелкий-мелкий, вроде бы
возникающий в подполье. Может,
нищенка робко царапает ноготками
в дверную фанерку, а кажется, что
звук идет снизу? Однако я наклоняю
ухо к полу. Опять стукоток. Четко
различаю, он не из подполья, а из
коридора и возникает на вершок-
другой от половиц. О, да это Валька
Лошкарёв. Ему уже около двух лет,
а он всё ползун. Но Валька, когда
приползёт к нам в гости, то
разбойно лупит ладошкой по
фанере. От новой догадки я
вскакиваю и бегу к двери, хотя в
душе отвергаю эту догадку.
Потихоньку растворяю дверь и
слышу, как чьи-то лапки шелестят с
той стороны. И вот на полу
напротив меня Страшной. Треск
крыльев и он на моем плече. И
сразу бушевать. И такие раскаты,
рокоты, пересыпы воркованья
наполняют комнату и коридор
барака, каких я не слыхал никогда.
Закрываю дверь и прохожу на
середину комнаты. А Страшной
ничего, не забоялся и все
рассказывает, рассказывает о том,
как стремился домой, как решился
в мороз и ветер пуститься в полет,
как сразу точно сориентировался,
как ещё из дали по горам дыма и
пара узнал Магнитогорск, как, чуть
не падая от усталости, преодолевал
промежутки между бараками и как
счастлив, что снова у меня в
комнате, где часто ночевал под
табуреткой, над которой прибит
умывальник, и откуда по утрам я
гнал его к выходу из коридора
вместе с Цыганкой и Цыганёнком.
.....Я взял ковш, проломил в ведре
корочку льда, напился и напоил
изо рта Страшного. По крупяным
талонам позавчера мы выкупили
перловку. Я сыпанул перловки на
железный лист; Страшной
набросился на неё, затем, будто
вспомнил, что чего-то недосказал
или испугался, что я уйду, снова сел
на плечо я наборматывал,
наборматывал в ухо. По временам
он, наверно, чувствовал, что не всё,
о чем говорит, доходит до меня, и
тогда большая внятность и
сдержанность появляется в его
ворковании. А может, теперь он
рассказывал лишь о Цыганке и
замечал, что это мне совсем
невдомёк, и для доходчивости
менял тон и сдерживал свою
горячность?
.....Бабушка всплеснула руками,
едва увидела Страшного на моем
плече.
— Ай, яй! Матушки ты мои! Из
Карталов упорол! В смертную
погоду упорол!
.....И еще пуще она дивилась тому,
что в таком длинном бараке о
тридцать шесть комнат Страшной
отыскал нашу дверь. И маму, когда
вернулась с блюминга, отработав
смену, сильней поразило то, что он
нашёл нашу дверь, а не то, что он в
лютую стужу прилетел из другого,
по сути дела, города. А я был просто
восхищён Страшным и не думал о
том, чему тут отдавать
предпочтение. Но бабушкины и
материны дивованья с уклоном на
то, что голубь нашел именно нашу
дверь, заставили меня задуматься
над его появлением. Я прогулялся
по коридору. Двери были очень
разные. Наша, в отличие от всех
дверей, была ничем не обита, с
круглой жестяной латкой на
нижней фанерке. Дверь перед нею
была обколочена войлоком, а
после неё — слюдянистым толем.
Мое восхищение разграничилось.
Не столько смелость и память
Страшного поразили меня, сколько
привязанность, которую он
обнаружил ко мне, человеку, своим
прилётом и радостным
бушеванием, а также ум, благодаря
которому он проникнул в коридор
и стал долбить в дверь, чтобы его
впустили.
.....Прежде чем уйти в школу, я
разгреб сугроб над землей, насыпал
пшеницы, добытой у Петьки
Крючина, убрал от порога плаху —
ею был заслонен лаз, дабы в будку
не надувало снега. Я полагал: из
Карталов Страшной вылетел один
— он бы не бросил голубку в пути.
Но вместе с тем у меня была
надежда, что сейчас Цыганка
пробивается к Магнитогорску: не
утерпела без него, не могла
утерпеть и летит. Вечером я не
обнаружил её в будке. Не
прилетела она и через декаду —
десятидневку.
.....Поначалу Страшной, казалось,
забыл о ней. Чистился. Кубарем
падал с небес, поднявшись туда с
Петькиной стаей. Он догонял
голубей в вышине и катился
обратно почти до самого снежного
наста, черного от металлургической
сажи. И не уставал. И никак ему не
надоедало играть. Но это
продолжалось дня три, а потом он
вроде заболел или загрустил.
Нахохлится и сидят. Уцепишь за
нос — вырвется, а крылом не
хлестнёт, не взворкует от
возмущения.
— Задумываться стал, —
беспокойно отметила бабушка.
.....И ночами начал укать. Чем
дальше, тем пронзительней укал.
Тоска, заключенная в протяжных
его «у» почему-то напоминала
ружейный ствол: сужение колец,
всасывающихся в свет, — только
этот ствол был закопченный и
всасывался в темноту.
.....Спать стало невмочь. Я оставлял
его на ночь в будке. Но оттуда нет-
нет да и дотягивались его щемящие
стоны. Я уже подумывал: не
съездить ли в Карталы? Может,
вымолю Цыганку за четыреста
распронесчастных рублей Банана
За Ухом? Но внезапно Страшной
исчез. Голубиный вор мог унести,
тот же Банан. За Ухом? Кошка
могла утащить. Поймал Жорж-
Итальянец — у этого короткая
расправа: не пряживётся, нет
покупателя — пойдет в суп. Сожрёт
и утаит об этом. Зачем лишних
врагов наживать? Люди пропадают
бесследно, а здесь всего лишь
небольшая птица.
.....Но Страшной не пропал. Он опять
пришёл, да не один — с Цыганкой.
.....Я был в школе, когда они
прилетели, Я и не подозревал, хотя
и встретили меня дома бабушка и
мать и я смотрел на их лица, что
Страшной с Цыганкой сидят под
табуретом. Я съел тарелку
похлёбки, и только тогда мама
сказала, чтобы я взглянул под
табуретку. Я не захотел взглянуть.
Решил потешается. И мама достала
их оттуда и посадила мне на
колени, а бабушка стала
рассказывать, что увидела, как он
привел её низами за собой, и
открыла будку и сама их загнала.
.....Через год я отдал их Саше
Колыванову, не на совсем, а
подержать, на зиму. Саша сделался
заядлым голубятником. Школу он
бросил, так и не окончив пяти
классов, хотя и был
третьегодником. Он кормился на
доходы от голубей.
.....В то время я занимался в
ремесленном училище, и было мне
не до дичи: до рассвета уходил и
чуть ли не к полуночи возвращался.
.....Как-то, когда я бежал сквозь
январский холод домой, я заметил,
что на той стороне барака, где жили
Колывановы, оранжевеет
электричеством лишь их окошко.
.....Надумал наведаться. Еле
достучался: долго не открывали.
Саша играл в очко с Бананом За
Ухом. Младшие, сестра и братишка,
спали. Мать работала в ночь на
обувной фабрике.
.....Из-за лацкана полупальто, в
которое был одет Банан За Ухом,
выглядывала голубоватая по
черному гордая головка Цыганки. Я
спросил Сашу:
— С какой это стати моя Цыганка у
Банана?
— Проиграл, — поникло ответил он.
— Без тебя догадался. Я
спрашиваю: почему играешь на
чужое?
— Продул все деньги. Отыграться
хочется. В аккурат я банкую. Он идет
на весь банк. И ежели проигрывает
— отдаёт Цыганку.
— Чего ты на своих то голубей не
играл?
— Банан не захотел.
— А где Страшной?
— Под кроватью.
Я приоткинул одеяло. На дне
раскрытого деревянного чемодана
спал Страшной, стоя на одной ноге.
— Давай добанковывай, — сказал я.
.....Он убил карту Банана За Ухом, и
тот с внезапным криком вскочил, и
не успели мы опомниться, как он
мстительно и неуклюже рванул из-
под полы рукой, и на пол упало и
начало биться крыльями тело
Цыганки.
Банан За Ухом оторвал ей голову.
Мы били его, пока он не перестал
сопротивляться, а потом выволокли
в коридор.
.....Я забрал Страшного. Утром он
улетел к Саше, но быстро вернулся
к моей будке, не найдя там Цыганки.
Дома была бабушка, и он поднял её
с постели, подолбив в фанерку
двери. Он забрался под табурет. И в
панике выскочил оттуда. Облазил
всю комнату и опять забежал под
табурет. Укал, звал, жаловался.
После этого бился в оконные стёкла.
Бабушка схватила его и выпустила
на улицу.
.....Жил он у меня. На Сашин барак
почему-то даже не садился.
Неужели он видел из чемодана
окровавленную Цыганку и что-то
понял? Он часто залетал в барак,
стучал в дверь, а вскоре уж рвался
наружу.
— Тронулся, — сказала бабушка.
.....Он стал залетать в чужие бараки,
и дети приносили его к нам. А
однажды его не оказалось ни в
будке, ни в комнате. Я обошёл
бараки и всех окрестных
голубятников. Никто в этот день его
не видел. И никто после не видел.
И хорошо, что я не знаю, что с ним
случилось.
Когда я вспоминаю о Страшном,
мне кажется, что он где-то есть и всё
ищет Цыганку.